2006
май
6 (83)

Каждый выбирает для себя
Женщину, религию, дорогу,
Дьяволу служить или пророку —
Каждый выбирает для себя.
Юрий Левитанский

ПАМЯТЬ

Ицхак Мошкович

ФОТОГРАФИЯ ВРАГА НАРОДА

     Старик положил передо мной эти две фотографии.
     «Возьмите».
     Я объяснил, что здесь Зал имен, а не зал фотографий. Нужно заполнить лист и подписать, а к листу можно приложить фотографию. Кроме того, мы здесь собираем свидетельства о погибших от рук нацистов.
     «Я помню только их фамилию, а имен я не знаю. Фамилия Гейзлер. Она погибла в Бабьем яру. Он мне сказал. Или в Кременчуге. Точно не помню».
     «А он»?
     «А его забрали. Мы были соседями. По нарам».

* * *

     Они тогда понапридумывали много странных, с трудом произносимых слов, вроде «райкома», «зампомкомбрига», «облкоммунхозжилстройремонта» и т. п., и с такой легкостью бросали: «поставить к стенке», «отправить в Соловки» или «его вчера ночью забрали», как будто сами не понимали, что это не то же самое, что «поставить чайник на примус» или «отправить письмо любимой».
     Рядовой Гейзлер был худеньким и провинциально застенчивым, а его наивно растопыренные уши слушали всю эту трескотню, между тем как в голове был винегрет из технических терминов на идыш, вынесенных из Кременчугского еврейского политехникума, марксистско-ленинских приправ малограмотного секретаря парткома и дедушкиной невнятной молитвы за занавеской в синий горошек на мотив маминой песенки про «махатынесте майне». Вообще не мешает знать, что, когда у человека по обе стороны продолговатого — редька хвостиком вниз — лица такие вот звукоулавливатели, то окружающим людям он своей недотепностью способен причинить массу неудобств: то ли задаст бестактный вопрос типа «а почему мы не наступаем, хотя товарищ Ворошилов сказал, что...», то ли такое ляпнет, что остается только удивляться тому, в каких дебрях растут такие дремучие остолопы. Не говоря уже о штетловском акценте и неспособности в строю попадать в ногу.
     Их полк был на переформировании в городе Молотове, и взвод под крикливым руководством белобрысого сержанта целыми днями с увлечением занимался сметанием опавших листьев с территории военгородка, строевыми левой-правой-запевай и «имитационной стрельбой» по имитационным же целям, посредством которых якобы можно было научить попадать в коварного врага. Свободное от этих полезных занятий время было занято надраиванием сапог и пуговиц и пришиванием подворотничков — полосок сероватой ткани, которые выкраивали из бывших в употреблении кальсон.
     Пуговицы Гейзлер начищал до солнечного сияния, но вплоть до самой своей преждевременной гибели пришивать подворотничок так и не научился. Буквально на каждой вечерней поверке повторялась одна и та же сцена: белобрысый подходил к нему, брезгливо морщился, лопатообразным ногтем отковыривал подворотничок от гимнастерки и с натугой выдавливал: «Та хиба ж так прышывають?» и поднимал подворотничок над взводом, чтобы все воочию убедились в том, как не следует оного пришивать. Глубокий воспитательный смысл такого маневра понятен каждому здравомыслящему человеку .., если он не Гейзлер.
     Гейзлер же смотрел в упор на сержанта, и в его штетловских глазах трепетал боязливый укор, а по щеке, повременив на реснице, катилась прозрачная слеза, и помкомвзвода, отрыгнув вечерней затерухой, командовал: «Рядовой Гейзлер, два шага вперед — марш — кругом — посмотрить на этого воина, якый нэ навчывсь прышываты подворотнычок, та щэ й сопли розпуска — а як жэ вин будэ з трэклятым ворогом воюваты»?
     Белобрысый был стопроцентно прав, и после тяжелого солдатского дня взвод имел полное право посмеяться, и чего тут было из-за пустяков обижаться или, как говаривала моя покойная бабушка, чтоб это было твоим самым большим несчастьем, пришей эту чортову кальсонину на место и — в койку.
     Он так и делал, но утром, во время утреннего осмотра или досмотра, или как это у них называется, сержант без нюансов повторял тот же маленький спектаклик с подворотничком, причем, великий Станиславский на его месте сделал бы то же самое. Да и какие нюансы могут быть перед взводом необученных солдат, которых через неделю отвезут на Второй Белорусский, и дай-то Бог, чтобы двое из тридцати остались калеками, но живыми.
     Но однажды Гейзлер не выдержал. Его глаза были сухими, а уши вызывающе покраснели. Он так отчаянно сплюнул, как будто у него во рту была эта сучка, персидская царевна, а строевой плац — набежавшей на нее волной.
     — А мне на тебя наc-ть! — сказал он и удивился,что вообще знает это слово.
     Белобрысый от неожиданности слегка струхнул.
     — На мэнэ? — уточнил он.
     — На тебя.
     — И на взвид?
     — И на взвод.
     — И на увэсь полк? — спросил сержант и провел пальцем вдоль забора, заменявшего для них горизонт и бескрайние дали.
     — Да! — крикнул Гейзлер, любуясь собой.
     — И на всю совэтську армию?
     — На всех! — согласился Гейзлер.
     — И на верховного... — не унимался сержант, и у него был вид гeроя Матросова, поправляющего гимнастерку перед историческим броском.
     — Мне на ВСЕХ наc-ть, — резюмировал Гейзлер, и стало так тихо, как после расстрела врага народа.

* * *

     Когда ему сказали, что его вызывают, он все понял, порылся в вещмешке, ничего из него не вынул и отдал мешок соседу по нарам.
     — Ты совсем чокнулся? — спросил тот.
     — Я не вернусь. Меня заберут.
     — Заберут и отдадут обратно. ИМ и так солдат не хватает.
     Сосед был польским евреем из Белостока и считался советским, но имел опасную привычку вместо НАМ говорить ИМ, хотя, судя по тому, что он принес мне гейзлерову фотографию, ему это сходило с рук.
     — Я, конечно, не прав, но все равно. Они плохие люди.
     — Ты им этого больше не говори.
     — Не скажу, но все равно они меня убьют.
     — На фронте некоторые выживают, — сказал поляк, понимая, что да, конечно, выживают, но не такие, как этот.
     — Ну, вот ты и выживешь. А моих всех уже убили. Я пока один остался. Какая разница, кто кого и когда убьет, если жизнь ни гроша не стоит. Возьми вот мамину фотографию. Это моя мама. Ее уже убили. Не хочу, чтобы они бросили маму в мусор.
     — Кому-нибудь передать?
     — Некому. Я последний. Возьми заодно и мою фотографию.
     На пороге он обернулся и кивнул. У окна белобрысый терпеливо объяснял новобранцам воинский прием пришивания подворотничка.

* * *

     — Пятьдесят лет я храню эти фотографии. Я уже стар. Возьмите, пожалуйста.